Из швейцарского дневника.

Лев Троцкий был блестящим публицистом и из всех видов писательской деятельности (статьи и книги, переписка, личный дневник) меньше всего любил дневник. К дневникам он прибегал только тогда, когда по каким-то, не зависящим от него причинам, бывал оторван от более широкой общественной деятельности. Так произошло в начале августа 1914 года, когда Троцкий с семьей были вынуждены бежать из Австрии в Швейцарию.

Уже через несколько дней Троцкий сел писать свою известную брошюру «Война и Интернационал» и некоторые страницы дневника вошли, в качестве подготовительного материала, в эту книжку. Мы печатаем страницы его дневника по сборнику «Война и революция», том 1, Госиздат, Москва и Петроград, 1923 г. — /И-R/

7 августа (н. ст.) 1914 г.

Странное дело: начало войны, наряду с ошеломлением, вызывает в народе какую-то радость. Когда через раскрытое окно кто-нибудь выкрикивает толпе, что подписан указ о мобилизации, толпа пьянеет, кричит «ура», ходит возбужденно по улицам, поет патриотические песни и производит такое впечатление, будто она только и ждала объявления мобилизации и войны, и вот заветная ее мечта, наконец, исполнилась… И это повторялось всюду, где мне приходилось наблюдать войну: в Сербии и Болгарии, где дело шло об «освобождении братьев от турецкого ига»; в Румынии, где дело шло об откровенном захвате болгарской территории; в Австрии, где собрались душить Сербию… Приходишь к чудовищному на первый взгляд выводу, что народ «радуется» войне, как таковой, независимо от ее целей и задач. А это так и есть в сущности.

Война разрывает узы обычных, следовательно, тяжких отношений, которые всегда чувствуются трудящимися, как каторжные кандалы. Стоит в них всмотреться — и они уже невыносимы. Война выбивает из каторжной колеи и обещает перемену. Война захватывает всех, и, следовательно, угнетенные, придавленные, обманутые жизнью чувствуют себя как бы на равной ноге с богатыми и сильными. Вот эта напряженная надежда на перемену и эта (мнимая) круговая порука всех классов порождают на первых порах ту приподнятую и как бы веселую встревоженность, которая дает право газетчикам всех стран писать: «Указ о мобилизации был встречен восторженно»…

В этой надежде на решительную, и внезапную перемену, на то, что война освободит от постылой лямки, которую приходится тащить от утренних сумерек до ночи, без просвета, без радости, — в этой надежде на чудо из сказки много детского, — не даром мальчишки играют такую большую роль во всех «патриотических» манифестациях. Первая волна отрезвления приходит, однако, скоро. Никакой круговой поруки война не приносит; те льготы, какие она дает (вроде мораториума и пр.), не покрывают и в далекой степени тех новых материальных тягот, какие она влечет за собою.

Война нередко вызывала революцию. И не столько потому, что война бывала неудачна в государственном смысле, сколько потому, что она не уплачивала по векселям надежд. Встряхнув до дна народную массу, оторвав ее от обыденного и заставив задуматься над общим, породив в душе ее смутные, но глубокие надежды, война кончает тем, что обманывает ее. Это, конечно, грубая схема. В настроениях военного времени — ряд приливов и отливов.

Указ о мобилизации вызывает, как сказано, вспышку надежд. Не успеет это настроение израсходоваться в мобилизационной сутолоке, как следует объявление войны. Новый, еще более высокий прилив. Но зато все резче сказываются последствия мобилизации. Начинают сказываться затруднения. Но тут известие о первой «блестящей победе» поднимает настроение до апогея. Надежды на скорый мир. Дальше начинается — прерываемый время от времени новыми повышениями — отлив настроения и у тех, которые ушли, и у тех, которые остались…


 

9 августа.

Вчера вечером виделся с Грейлихом. Ему теперь должно быть 73 — 74 года, коренастый, не толстый, но грузный, тяжелый — полная противоположность покойнику Бебелю, тонкому, легкому. Почти ровесники, оба — рабочие, они и по характеру были очень несходны. Бебель — воплощение идеи долга, ригорист и абсолютный трезвенник. О Грейлихе этого сказать никак нельзя. Относительно «Weib, Wein und Gesang» (женщины, вина и пения) он того же одобрительного мнения, что и Мартин Лютер. Я с интересом присматривался к старику. Весь в белых длинных волосах, лицо не в морщинах, а в суровых складках, умное чрезвычайно. Глаза по-старчески выцветшие и обложенные тяжелыми веками, но во время разговора поблескивающие настоящею мыслью. Говорили, разумеется, о войне. Грейлих недоволен поведением социалистических партий, но это недовольство мирного, нейтрального социал-демократа.

«Интернационала не существует сейчас. Они сильнее нас. Когда мы действуем, как авангард, мы считаем себя силой. Но когда на сцену выступают большие массы, тогда оказывается, что мы все еще небольшое меньшинство. В этом разгадка всего, что происходит. И когда мы оказываемся в явном меньшинстве, тогда общее настроение могущественно захватывает и наших людей. Виктор Адлер, Аустерлиц, Реннер, Бауэр — все это великолепные (prachtvolke) (практичный народ — нем.) люди, но смотрите, как они держат себя. Или германские социал-демократы? Вместо того, чтобы воздержаться (!), они голосуют за военные кредиты. А Вандервельде становится в такое время министром!…

«Эта война обнаружила глубокий кризис Интернационала. Он возродится, разумеется, но на другой основе. Политические партии скомпрометировали себя. Но профессиональные союзы остались от этого в стороне (!?). А между тем, союзы не могут жить без интернациональной организации. Я думаю, что Интернационал возродится после войны на основе профессиональных союзов».

Откуда Грейлих взял, будто союзы остались в стороне, совершенно непонятно. Он прав, конечно, что «мы» представляем собою меньшинство. Но ведь и те, которые ведут войну, тоже в меньшинстве. Это не помешало им, однако, мобилизовать большинство. И оно пошло — даже с «подъемом».

…Если верно передано заявление Гаазе в «Corriere della Sera», то он мотивировал голосование за военные кредиты ссылкой на опасность со стороны царизма. О войне с Францией не сказал ни слова.

Английское правительство необходимость вмешаться в войну мотивировало необходимостью поддержать Францию против Германии, — о России Асквит не упомянул ни одним словом.

Политика германской социал-демократии нуждалась в умолчаниях так же точно, как и политика английского правительства. Следовательно, игра не вполне чиста не только у Асквита, но и у Гаазе. И еще один вывод: войну можно оправдывать перед общественным мнением либо необходимостью борьбы с царизмом, либо, по крайней мере, замалчивая союз с ним.

О военных перспективах Грейлих высказался во вчерашнем разговоре так: «Блестящих побед над Францией Германия не получит. Если б получила, это было бы крайне печальным фактом. Немцы понесут во Франции большие жертвы, и если будут иметь успех, то не такой, который мог бы создать для Франции безвыходное положение. Зато в России одержат большие победы»…

* * *

«День немецкого народа».

Заседание рейхстага.

«Этот день четвертого августа мы не забудем. Как бы ни выпали неумолимые жребии — мы со всем жаром нашего сердца надеемся, что они принесут победу святому делу немецкого народа,—картина, которую явил сегодня немецкий рейхстаг, представитель нации,неизгладимо запечатлеется в сознании всего немецкого человечества, навсегда будет отмечена в истории, как день самого гордого и могучего подъема немецких душ…На другой стороне — жалкие спекуляции, коалиции мелких лавочников, лишенные всякой нравственной идеи. Здесь — единый народ, охваченный мощным движением. Мировая история пошла бы вспять, если бы правое дело немцев не восторжествовало»… («Wiener Arbeiter Zeitung»).

О, Смердяковы!…

По поводу голосования германской социал-демократии 4-го августа за войну и военные кредиты «Arbeiter Zeitung» пишет о великом дне немецкой нации. Тот факт, в котором мы видим позорное политическое падение германской социал-демократии, наполняет сердце «рабочей» газеты радостью, гордостью и надеждой. Она находит в своем словаре такие поэтические слова и выражения, которые вызывают у нас только жгучий стыд и — омерзение. О, Смердяковы!… Как же все-таки это могло случиться? Каким образом Второй Интернационал закончил страшным фиаско?

Интернационал обсуждал каждые три года вопрос о борьбе с военной опасностью, — guerre à la guerre — и если были разногласия, то только по вопросу о том, какими средствами международная социал-демократия должна воспрепятствовать взрыву войны, или — если война разразится, — каким путем вырвать самые отсталые массы из-под власти правящих и обрушить последствия войны на головы господствующих классов (Штуттгартская резолюция). Но когда призрак войны становится реальностью, немецкая социал-демократия вступает в тайные переговоры со своим правительством, которое доставляет ей «непререкаемые» доказательства своего миролюбия; французское правительство убеждает в том же французских социалистов; австрийские социалисты объявляют ультиматум, предъявленный Австро-Венгрией Сербии, по существу справедливым. Когда война начинается, немецкие социал-демократы не находят ничего иного, как голосовать за 5-миллиардную ассигновку на военные расходы; а австрийские социал-демократы приходят от этого в то состояние тупоумного национального опьянения, образчики которого мы привели выше. Совершенно очевидно: здесь дело идет не о промахах, не об отдельных оппортунистических шагах, не о «неловких» заявлениях с парламентской трибуны, не о голосовании баденских великогерцогских социал-демократов за бюджет, не об экспериментах французского министериализма, не о ренегатстве нескольких вождей, — дело идет о крушении Интернационала в самую ответственную эпоху, по отношению к которой вся предшествующая работа была только подготовкой.


 

10 августа.

Несомненно, что симптомы — и не одни симптомы — национальных противоречий в самом Интернационале были на-лицо. Австрийская социал-демократия не донесла до войны даже своего формального единства и расползлась по национальным швам. Мне приходилось несколько лет тому назад писать в «Neue Zeit» по поводу шовинистической тенденции «Wiener Arbeiter Zeitung», особенно в вопросах внешней политики. Тогда австро-марксисты (О. Бауэр и др.), возмущенные моим недопустимым «вмешательством», объяснили все дело тем, что отделом внешней политики заведует Л., а у этого Л. … большая семья и ложные взгляды (буквально!); из-за большой семьи ему нельзя отказать в редакторском посту, а свои ложные взгляды он проводит в таком отделе — сdas Auswärtige, — который принадлежит, особенно в Австрии, к области декоративной политики: «Рабочие этого не читают». «У нас в Австрии это не имеет, никакого значения…». «У нас это принадлежит к области декоративной политики»… В. Адлер любил определять все, что относится к Интернационалу, словами: «das Brüsseler Departament, die dekorative Politik» (брюссельский департамент, декоративная политика). Эта точка зрения была до последней степени близорука и ложна, особенно в многонациональной Австро-Венгрии: внешняя политика австро-немецких социал-демократов теснейшим образом задевала всегда внутренние отношения рабочих разных национальностей в самой Австрии. Невозможно выступать от имени «немецкой идеи», «немецкого духа» — «против» славянской идеи, как это делала сплошь «Arbeiter Zeitung», и объединять в то же время немецких рабочих со славянскими. Невозможно изо дня в день третировать сербов из королевства, как «вшивых конокрадов», и объединять немецких рабочих с австрийскими юго-славянами. Социал-демократический депутат Элленбоген говорил на массовых собраниях в Вене: «Мы верны немецкой нации в счастьи и в несчастьи, в мире и войне». В том же духе говорили Пернерсторфер, Аустерлиц… Другие говорили то же самое, но менее вызывающе. В результате этой политики партия распалась на составные национальные части, и в час войны немецкая социал-демократия Австрии оказалась вспомогательным отрядом монархии. Ибо нужно сказать прямо: если бы сам Берхтольд составил программу деятельности для австрийской социал-демократии в эпоху международного кризиса, он не мог бы предложить ничего иного, кроме того, что делалось на Rechte Wienzeile*.

* Дом с.-д. партии, где помещались Ц.К., «Arbeiter Zeitung» н другие учреждения. — Л.Т.

Не так ярко эти симптомы националистической отравы наблюдались у германской социал-демократии. Но и там недостатка в тревожных предупреждениях не было. Бебель когда-то обещал взять ружье на плечо для защиты отечества против царизма. Унтер-офицеры партии брали такое заявление очень и очень всерьез. Ту же фразу повторил Носке в своей нашумевшей в свое время бюджетной речи. «Er hat den Bebel überbebelt» (он перебебелил Бебеля), говорили про него в партии. В частных беседах, за кружкой пива, средние чиновники партии высказывались иногда в духе такого тупого, национально-филистерского самодовольства, что приходилось только с изумлением раскрывать глаза… Но что касается формальных заветов интернационализма («декоративной политики», по В. Адлеру), германская социал-демократия выдерживала их лучше, чем какая-либо иная из больших западно-европейских партий*.

* Мы опускаем следующие страницы дневника, так как они получили дальнейшее развитие в главе (sic.) «Война и Интернационал». — Л.Т.


 

11 августа.

…Столкновение национальной ограниченности социал-демократии с интернациональными задачами, поставленными развитием империализма, привело к самоликвидации Второго Интернационала.

Не может быть никакого сомнения в том, что еще в течение ближайших месяцев европейский пролетариат поднимет голову и покажет, что под Европой милитаризма живет Европа революции. Только пробуждение революционного социалистического движения, которое должно будет сразу принять крайне бурные формы, заложит фундамент нового Интернационала. Можно не сомневаться, что он создастся путем глубокой внутренней борьбы, которая не только отбросит от социализма многие старые элементы, но и расширит его базу, пересоздаст его политический облик. Во всяком случае, социализму не придется начинать с начала. Третий Интернационал будет означать в принципиальном смысле возврат к Первому Интернационалу, но на основе организационно-воспитательных завоеваний Второго Интернационала.

Грядущие годы будут эпохой социальной революции. Только революционный подъем пролетариата может остановить эту войну, — иначе она, при сложности вовлеченных в нее факторов и необозримости поля и сил действия, будет длиться до полного истощения Европы и мира и отбросит всю нашу цивилизацию назад на ряд десятилетий…


 

12 августа.

— Репюблик — репюблик, — говорит у Глеба Успенского офранцуженный русский мещанин в Париже, — а во что вогнали картошку!?

Это и есть основной критерий Швейцарии: картошка. Немецкая Швейцария на стороне Германии, французская — на стороне Франции. Но обе они прежде всего озабочены беспрепятственным получением съестных припасов. В этом европейском захолустьи сейчас все события оцениваются под углом зрения картошки. Швейцария вооружилась для того, чтобы отстоять свои дома, свои виноградники и своих коров от чьего бы то ни было посягательства. Тут национальные симпатии прекращаются. Насчет своей картошки швицер шутить не любит. Нужно, однако, сказать, что мелко-буржуазно-крестьянская, кантонально-республиканская швейцарская милиция, призванная для обеспечения швейцарской территории, импонирует своим видом несравненно больше, чем дрессированные, щеголевато выступающие в поход европейские полки. Австриец отправляется усмирять Сербию и внушать ей уважение к престижу австро-венгерской монархии. Немец идет на Брест-Литовск, которого он не отыщет на карте. Английский флот выплывает для поддержания континентальной системы. Курский мужичок отправляется в поход для поддержания братьев-славян и за «прекрасную Францию» (ну, еще бы!). А вот швейцарец взял в руки меткую винтовку для защиты своей капусты, своих кроликов и своей картошки, — он, по крайности, твердо знает, зачем идет на границу, что и кого будет защищать. И когда глядишь на этих ограниченных, коренастых людей, загорелых, нередко седых, с острым взглядом охотников и стрелков, когда наблюдаешь их деловую дисциплину, личную независимость, уверенность в себе, — чувствуешь неизмеримо большее уважение к этой консервативной мещанско-мужицкой демократии, чем к все еще полу-феодальной Европе с ее дворами, гербами, манифестами божьей милостью и прочими аксессуарами средневековья…

* * *

Застрявшие здесь русские оценивают мировые события, главным образом, под углом зрения курса рубля и цен на съестные припасы. Кредит сразу прекратили; связи с Россией прервались; русские деньги перестали менять на швейцарские. Потом стали менять 100 руб. на 100 фр., затем опять прекратили размен, снова меняли и снова прекращали…

— Сегодня утром давали 240 фр. за 100 руб.

— Да не может быть!

— Да как же: ведь Англия объявила Германии войну. Спешите разменять ваши две двадцатипяти-рублевки, а то завтра Италия еще, чорт ее дери, вмешается на той стороне, — опять станут давать пустяки…

* * *

Сведения с русско-германско-австрийской границы крайне расплывчаты. Время от времени на фоне этой расплывчатости поднимается ракета, всегда одной и той же австрийской марки (Конрада фон-Гетцендорфа или Дашинского?): русская Польша объята-де восстанием, в Варшаве революционное национальное правительство, русские войска совершенно очистили Польшу и пр. и пр. Это сообщение кажется невероятным только потому, что оно явилось слишком рано. Вообще же все соображения говорят за то, что Россия и этот раз пойдет по пути саморазгрома. Разговоры о том, что мы со времени русско-японской войны всему научились, исправили все упущения и стоим «на высоте» — совершенно неубедительны.

Начать с солдатской массы, и именно с ее крестьянской толщи. Нет никакой возможности допустить, будто новые аграрные порядки успели за семь лет переродить молодые поколения деревни, сделав их «законопослушными» и «сознательно-патриотическими». Наоборот, именно реакционные бытописатели больше всего постарались над тем, чтобы наделить новые крестьянские поколения всеми чертами безначалия и хулиганства. Достаточно вспомнить речи на съездах объединенного дворянства, роман Родионова «Наше преступление», статьи Меньшикова и пр. и пр. На самом деле в деревне началась, со времени 1905 г. и ранее того, огромная бытовая революция, пробуждение личности в крестьянине и, следовательно, полное крушение толстовской каратаевщины, безличного бытового фатализма, безответственности, стихийной психологии и морали, питающихся «властью земли».

Пробуждение личности крестьянина, при условии хозяйственного роста деревни, должно несомненно выработать из крестьянской массы консервативных индивидуалистических собственников, опору буржуазного порядка. То деревенское «хулиганство» молодежи, против которого Россия 3-го июня неутомимо требовала драконовских мер, знаменовало начальную стадию этого процесса — резкое анархически-заостренное пробуждение личности в безличном дотоле общиннике и государственном тяглеце. Как этот процесс развернется через 10, через 20 лет (сами инициаторы аграрного закона 9-го ноября требовали для обнаружения его благотворного действия чуть не столетия), — это вопрос особый, который зависит от всего хода экономической и политической эволюции страны. Но непосредственное действие встряски экономических, бытовых и психологических основ деревни направлялось непосредственно против авторитетов — отцов, общины, помещиков, церкви, государства.

Огромное значение имеет для современной армии развитие школьного обучения, хотя бы распространение простой грамотности. Контр-революция сделала на этом пути известные завоевания, по крайней мере, количественного характера. Но те поколения крестьян, которые заполняют сейчас ряды русской армии, не успели еще воспользоваться новой школьной сетью. Война застигает русскую деревню в начальной фазе перерождения, и это должно обнаружиться на крестьянском материале нашей пехоты самым плачевным для господ положения образом.

Каково настроение молодого поколения рабочих, — а процент рабочих в армии за десятилетие со времени русско-японской войны чрезвычайно возрос, — ясно без больших разговоров: как раз накануне войны по стране прокатилась стачка, которая в Петербурге приняла бурно-революционный характер. Рабочие войдут в действующую армию с теми самыми чувствами, которые толкали их за последние два года на непрерывные политические выступления, — т.е. с чувствами глубокой ненависти ко всей правящей России. Не лучше должны быть и настроения многочисленных «инородческих» элементов армии, которые не могут не быть до последней степени раздражены режимом контр-революции.

Таков солдатский материал армии: окончательно выбитое из патриархальной пассивности, но еще далеко не вошедшее в буржуазные нормы, крестьянство; мятежные рабочие; озлобленные, как никогда раньше, инородцы.

Не меньшее значение для хода военных операций имеет офицерский корпус. Его внутренняя жизнь в мирное время закрыта от непосвященных. Но для того, чтобы судить о том, чем стал русский офицерский корпус в дореволюционную эпоху, нет, в сущности, надобности обращаться к художественным произведениям из офицерской среды (Куприн) или к тем «эксцессам», где представители всех родов оружия входят в рукопашное общение с публикой ночных кафе, ресторанов или вокзалов. В сущности достаточно сказать себе, что офицерство в верхнем, командующем своем ярусе представляет собою неотделимую составную часть правящей России. Здесь происходит тот же подбор взглядов, приемов и отношений. Военный министр Сухомлинов, собираясь жениться на жене какого-то помещика, развел этого помещика с женою при помощи таких же приблизительно приемов, какие Щегловитов пускал в ход для постановки процесса Бейлиса. Офицерство и бюрократия — это сообщающиеся сосуды, и средний нравственный уровень их один и тот же. Тот подбор кровбжадности, какой происходил в эпоху усмирений, закрепился в эпоху националистического сервилизма (при Столыпине) и нашел свое естественное развитие в небывалом казнокрадстве, кумовстве и дикой беспечности. Дореволюционная Россия не знала правителей в стиле Маклакова-Кассо-Думбадзе, вдохновителей в стиле Распутина, — их не предвидел даже Щедрин; и этот же распутинский дух находит несомненно свое отражение в командующем аппарате армии и флота.

Из всего этого вытекает неизбежность жесточайшего разгрома, который, в свою очередь, развяжет революционную энергию народа. Отнюдь не исключена возможность того, что еще до нового года мы вернемся на родину…*

* В этих строках недооценена военная роль интеллигенции, заполнившей в армии в дальнейшем низшие и средние офицерские посты. Интеллигенция успела за годы контр-революции претерпеть решительное буржуазное перерождение и показала себя в разных областях, в том числе на командных постах, проникнутой либерально-империалистскими тенденциями. Патриотическая мобилизация буржуазного общественного мнения, военно-техническая мобилизация промышленности и активная роль буржуазной интеллигенции в армии придали царской России в войне значительную устойчивость. Но, в конечном счете, это означало только оттяжку разгрома. В основе своей данный выше анализ подтвердился событиями. Разница оказалась только в сроках.

IV. 1922. Л. Т.

* * *

Цюрихская социал-демократическая газета «Volksrecht» (№185, 12 августа 1914 г.) поднимает вопрос об обеспечении населения жизненными припасами. Швейцария производит сама зерна только для четвертой части населения. Недостаток пополняется ввозом, насчет которого теперь уже нет уверенности. Отчасти недостачу может покрыть домашний картофель. Во всяком случае, наибольшая нужда предвидится именно в области хлеба и картофеля, — крахмала. Жирами и белковиной население, благодаря молочномясному характеру швейцарского сельского хозяйства, обеспечено гораздо лучше. «Volksrecht» требует реквизиции всего зерна и картофеля этого года, изъятия его вообще из сферы частной торговли и планомерного распределения реквизированных запасов среди населения через посредство кантональных и коммунальных органов и потребительских организаций. Финансовая сторона дела должна быть разрешена при посредстве национального банка в качестве посредника между государством и сельским хозяйством. Только таким путем, — говорит «Volksrecht», — можно избежать и хлебного ростовщичества и голода неимущих, у которых более зажиточное население перехватит необходимейшие жизненные продукты.

Но ведь это «социалистическая» мера! Да, это было бы шагом — скромным, но поучительным — к социалистическому распределению жизненных продуктов. И этот шаг может быть действительно навязан Швейцарии ее положением. Чем больший хаос вносит война в международные хозяйственные отношения, чем больше она дезорганизует производство и средства сообщения, тем разумнее и планомернее, тем предусмотрительнее и экономнее приходится распределять наличные жизненные припасы. Но разумно и экономно производить и распределять можно только — на социалистических началах. В этом вся наша сила, и она раскроется в надвигающуюся эпоху всеобщего расстройства, растерянности и нужды.

Среди застрявшей в Цюрихе русской публики, эмигрантской, студенческой, случайной (курортной, туристской и пр.), образовался с начала войны «Комитет Общественного Спасения», который всесторонне обслуживает компатриотов: выдает справки, дает указания, оказывает материальную помощь и пр. Вокруг Комитета сейчас группируется вся русская публика, от военного дезертира до члена одесской судебной палаты и от рабочего-эмигранта до директора Лазаревского института. Во главе комитета стоят, разумеется, социал-демократы-эмигранты, как люди, пользующиеся неограниченным нравственным доверием и имеющие наибольшие навыки в общественных делах. Комитет организовал дней 6 тому назад дешевую столовую, где суп с кашей и хлеб в неограниченном количестве выдаются за 30 сант., неимущим — бесплатно. В первый день обедало человек 15, теперь около 160. В столовой, говорят, стали появляться нарядные барыни, оказавшиеся в Цюрихе без гроша и без возможности получить деньги из России.

Скоро вся Швейцария, а за ней и вся Европа, может оказаться в необходимости превратиться в такую дешевую столовую… Рационально организовать эту европейскую столовую нельзя будет помимо рабочих организаций, и руководящую роль в этой организации прокормления будут естественно играть социал-демократы. В том хаосе, который воцаряется сейчас над Европой, это будет спасительным началом организации.

Человечество не погибнет под дымящимися обломками милитаризма. Оно выкарабкается из-под них на настоящую дорогу. Начав с забот о планомерном распределении картошки, оно придет к социалистической организации производства.


 

13 августа.

У порога эпохи, когда международный социализм так жестоко скомпрометировал себя, погиб Жан Жорес. Я сейчас мысленно пробегаю историю и не нахожу другого примера, по крайней мере в новую эпоху, когда бы жертвой убийства стал человек такого духовного роста. События, каких не было в истории, сейчас же нахлынули, чтобы смыть кровь Жореса и самую память о нем. Но для многих смерть Жореса все же остается самым трагическим событием августа 1914 г., этого страшного месяца в человеческой летописи.

Когда пришла телеграмма об убийстве Жореса, многие — и я в том числе (еще в Вене) — после первой минуты остолбенения, спросили себя: нет ли тут руки русской реакции? В этом предположении нет ничего невероятного. Жорес был не только противником союза республики с царизмом, — он поставил себе в данный момент целью удержать Францию от вмешательства в войну. И с той страстью, в которой сочетался политический оппортунизм с революционным идеализмом, он стремился к своей Цели, готовый привести в движение все рычаги: и силу своего парламентского красноречия, и силу своего закулисного влияния на правительство, и своего «ученика» Вивиани, и революционный натиск масс. Жорес стоял, как могущественное препятствие на пути французского шовинизма и царской дипломатии. Не сдвинув его с пути, нельзя было получить уверенности, что Франция будет итти в ногу с политикой Николая и Пуанкаре. И Жореса устранила пуля французского роялиста, за которым, если хорошо поискать, можно, вероятно, найти тень одного из коллег статского генерала Гартинга*…

* Один из известных деятелей царской охранки. — Л.Т.

Жорес был идеологом — в том смысле, в каком забытый ныне французский социолог Альфред Фуллье говорил об идеях-двигательницах. Наполеон с презрением отзывался об «идеологах» (самое слово, кажется, принадлежит ему). Между тем, сам Наполеон был идеологом — нового милитаризма. Идеолог не просто приспособляется к реальности, а отвлекает от нее ее «идею» и эту идею доводит до ее последних выводов. Это дает ему в известные эпохи такие успехи, каких никогда не может иметь вульгарный практик, но это же подготовляет для него и головокружительные падения.

Жореса нет!… Он полнее всего выражал прошлую эпоху французского социализма, он отвлекал ее «идею» — и на службе Этой идее никогда не останавливался на полпути. Так, в эпоху дела Дрейфуса он довел до последних выводов идею сотрудничества с буржуазной левой и со всей страстью поддерживал Мильерана, вульгарного политического карьериста, в котором не было и нет ничего от идеологии, от ее мужества и бескорыстия. На этом пути Жорес забрался в политический тупик, опять-таки со слепотой идеолога, который готов закрыть глаза на многое, чтоб не отказаться от своей идеи-двигательницы. Это не слепота политического крота, выползшего из норы, это ослепление орла, взор которого обожжен идеей — солнцем. С настоящей идеологической страстью Жорес боролся против милитаризма и опасности европейской войны. В этой борьбе — как и во всякой другой — он применял такие методы, которые не вытекали из природы классовой борьбы пролетариата и которые политику-марксисту должны справедливо казаться недопустимыми, или, по меньшей мере, рискованными. Он многое полагал на себя самого, на свою личную силу, и в кулуарах парламента настигал министров и прижимал их к стене тяжестью своей аргументации. Он, по-видимому, сильно рассчитывал на личное свое влияние на премьера Вивиани, и на заседании Интернационального Бюро в Брюсселе, за несколько дней до смерти, выступал поручителем за миролюбие французского правительства.

Но переговоры с министрами и кулуарное воздействие на дипломатов сами по себе вовсе не вытекали из его природы и совершенно не возводились им в доктрину: он не был доктринером политического оппортунизма, он был идеологом. Как сегодня он убеждал и заклинал Вивиани отступиться от царизма, так завтра он мог мобилизовать на площадях революционные массы против правительства войны. На службе идее, которая владела им, он с одинаковой страстью и несгибаемостью идеолога способен был применять и самые оппортунистические и самые революционные средства, и, если владевшая им идея отвечала характеру эпохи, он способен был достигнуть таких результатов, как никто. Но он же шел и навстречу катастрофическим поражениям. Как Наполеон, он в своей политике мог знать и Аустерлиц, и Ватерлоо.

Жореса нет… Европейская война переступила через труп Жореса! А, между тем, может быть, именно та эпоха, которая в смутных, но грандиозных очертаниях открывается за войной, дала бы Жоресу возможность развернуть свою силу до конца. Он боролся за мир, за демократию и за реформы, но война и революция его меньше, чем кого бы то ни было из «стариков» Интернационала, застигли бы врасплох. Доктринер застывает на теории, дух которой он умерщвляет; оппортунист-рутинер усваивает себе известные навыки политического ремесла, и после перелома эпохи чувствует себя, как рыба на берегу. Идеолог такого гениального стиля, как Жорес, бессилен только в тот момент, когда история идейно разоружает его, но он способен и перевооружиться, овладеть новой идеей-двигательницей и стать на службу новой эпохи.

Смертью Жореса французский социализм обезглавлен в гораздо большей мере, чем германская социал-демократия смертью Бебеля. Не потому, чтобы абсолютное значение Бебеля, его личности и его деятельности было меньше значения Жореса, а потому, что более драматическая природа французской политики, в том числе и социалистической, гораздо больше зависит от качеств и свойств руководящей «репрезентативной» личности, чем в Германии, — особенно в ту эпоху молекулярного накопления сил, гениальным выразителем которой был и до конца оставался Август Бебель.

С убийством Жореса большая гора свалилась с плеч французского шовинизма и русской дипломатии. Неразрешенным остается пока-что вопрос, кто заряжал револьвер ничтожного фанатика…


 

14 августа.

В конце сентября 1905 г. я временно жил (вернее, скрывался) в Финляндии, на берегу озера, в лесу, в одиноком пансионе, который назывался Rauha, по-фински — «покой». Это было вскоре после того, как знавший обо мне Николай Доброскок был раскрыт, как провокатор. Лесной отель был рассчитан на несколько сот гостей и в сезон бывал полон. Но в сентябре пустовал. Штат прислуги был сведен к минимуму, но хозяйственная машина находилась в движении — выходило так, что для меня одного. Хозяйка, больная сердцем, боролась со смертью; ее силы поддерживали шампанским. Я ее, впрочем, никогда не видал. Хозяин уехал по делам в Гельсингфорс. Во время его отсутствия умерла хозяйка. Старший кельнер поехал в город разыскивать хозяина. За столом, в огромном обеденном зале, мне прислуживал мальчик лет 14. Это был единственный живой человек, с которым я встречался в течение двух или трех дней… А в это время в России поднималась волна. Придя из пустынного и уже снегом покрытого парка в пустынный дом, мертвая хозяйка которого- лежала на столе, я застал пачку петербургских газет и в них — отражение того прибоя, который привел к манифесту 17-го октября. Было какое-то поразительное, почти фантастическое противоречие между пустынным пансионом Rauha с мертвой хозяйкой и той бурей, отголоски которой принесла петербургская печать.

В начале октября я покинул «Покой» и прибыл в Петербург. Вечером того же дня посетил митинг в университете, а на другой день говорил в актовом зале Технологического Института. Пустынный отель Rauha надолго исчез из памяти…

Швейцария, в которой теперь приходится отсиживаться от войны, это тоже в своем роде отель Rauha. Конечно, и тут армия мобилизована, и тут стоит вопрос о государственном существовании, в Базеле даже слышен шум канонады, — но все же Швейцария, озабоченная главным образом избытком сыра и возможным недостатком картофеля, пока-что напоминает отель-оазис, охваченный огненным кольцом войны. Каждый день телеграммы приносят известия о событиях всемирно-исторического значения, — и, кто знает, может быть, очень недалек тот час, когда можно будет покинуть швейцарский отель Rauha и снова встретиться с петербургскими рабочими в зале Технологического Института.


 

15 августа.

Немецкая буржуазная пресса полна похвал по адресу немецкой социал-демократии, которая — столь неожиданно для господ положения — с таким подчеркнутым бесстыдством сдала свой патриотический экзамен. «Vossische Zeitung» рассказывает, как Гаазе появился на трибуне, как раскрыл рот, как все повисли на его губах, какой восторг овладел всеми после его речи: нет более классов, партий, есть одни немцы, любящие свое отечество. Сообщают, что депутат Вендель, тот самый, который к великому — конечно, напускному — ужасу патриотической буржуазной черни закончил недавно свою парламентскую речь по международной политике возгласом «Vive la France!», что этот самый Вендель вступил волонтером в германскую, армию, и пр. и пр. Буржуазная пресса стран Антанты подхватывает эти сообщения и печатает их на поучение собственным социалистам. Несомненно, что в, россказнях патриотической прессы много вранья. Но почва под всем этим сейчас такова, что, читая, не знаешь, где кончается политическая действительность, а где начинается нравоучительное вранье. И все яснее становится, какое ужасающее преступление совершила германская социал-демократия своим голосованием за военные кредиты. Сегодня я просмотрел «Vorwärts» за время с 29-го июля по 5-е августа (дальнейшие номера здесь еще не получены) и с полной наглядностью убедился, до какой степени беспринципно было голосование с.-д. фракции рейхстага, до какой степени официальная мотивировка . этого голосования не вытекала из всего поведения партии и в частности «Vorwärts'а». Оглашенная Гаазе декларация сыграет еще большую роль в истории германской социал-демократии. Не может быть никакого сомнения в том, что внутри самой фракции имелось внушительное меньшинство против голосования за кредиты. И еще меньше сомнения в том, что из недр партии поднимется негодующий протест против предательского голосования фракции, как только пройдет первый момент оцепенения.

…Меня прервали сообщением о том, что Карл Либкнехт, призванный как резервный офицер под знамена, отказался участвовать в той войне, которую ведет сейчас Германия. Его расстреляли. В Берлине произошла по этому поводу демонстрация. Войска стреляли. Много убитых, в их числе будто бы Роза Люксембург. Все эти сведения нуждаются в проверке и подтверждении, так как они шли к нам через Копенгаген в Лондон, оттуда в Рим, и уже из Италии — сюда. Но сообщение относительно Либкнехта находит косвенное подтверждение в официальном немецком опровержении, которое говорит, что в Берлине не было демонстрации с кровопролитием. Значит расстрел Либкнехта состоялся? Значит, демонстрация — без кровопролития — была? Возможно, что ограничились избиением? Если Либкнехт действительно пал, то поистине во спасение достоинства и чести германской социал-демократии!


 

17 августа.

Война и мир! Сегодня устраивал своих мальчиков в школе. Приступал к этому делу с беспокойством, опасаясь, что будут трудности с метрическими свидетельствами, которых у них нет, как и вообще у нас нет никаких документов. Но на этот раз «республика» оправдала себя. Спросили, как зовут мальчиков, сколько им лет, где учились. О бумагах ни слова, и ни слова о «вероисповедании» шестилетнего Сережи. Старшего записали в третий класс, младшего в первый, и через час оба уже сидели на своих партах. «Какие учебники нужны им?» «Никаких, мы дадим им все нужное». Как ни силен дух мелко-буржуазной полицейщины в этой архаической республике, школу, по крайней, мере, они освободили.


 

18 августа.

Сообщение относительно казни Карла Либкнехта и кровавого подавления демонстрации в Берлине категорически опровергается немецким телеграфным агентством.

Здесь был вчера Молькенбур, который сообщил следующие факты: во фракции 36 депутатов (13) были за то, чтобы голосовать против кредитов, около 15 за воздержание, так что большинство получилось всего в несколько голосов. Но радикалы были настолько уверены в своем перевесе, что провели предварительно решение о безусловном подчинении меньшинства большинству, и большинство в несколько голосов нанесло тягчайший во всей истории социализма удар Интернационалу. Разумеется, тот политический факт, что германские социал-демократы голосовали за кредиты на взаимное истребление народов, да еще цинично ссылались при этом на принцип Интернационала, нимало не теряет своего объективно-постыдного характера от того только, что почти половина фракции стыдилась и колебалась. Но цифровые группировки внутри фракции являются сами по себе очень показательными для будущего: какую же негодующую реакцию вызовет это голосование в массе пролетариата, если даже внутри фракции, наиболее оппортунистического органа партии, оно имело против себя почти половину членов. Но вместе с тем это же соотношение показывает, какая масса социал-демократов, при том на верхах партии, относится с полным безразличием к основным заветам революционного социализма и готова отречься от них именно тогда, когда они из «отвлеченных» руководящих принципов становятся вопросом жизни и смерти.


 

26 августа.

Третьего дня меньшевик Мартынов читал здесь на общем собрании местной русской социал-демократической публики доклад об Интернационале во время войны.

Его попытка объяснить капитуляцию социал-демократии как неожиданный и случайный шаг, вызванный всеобщей «паникой», была в высокой степени несостоятельной. До войны, — разъяснял Мартынов, — существовало полное согласие относительно принципов международной политики, и это согласие было столь ярко демонстрировано на международном конгрессе в Базеле; но с момента военного разрыва отношений между государствами народы оказались совершенно изолированными друг от друга и от всего мира. Европа населилась призраками, воцарилась всеобщая паника, в этом хаосе единственной властной силой оказался инстинкт самосохранения, — социал-демократия попала к нему в плен. Другими словами: так как воцарилась всеобщая паника, то и поведение социал-демократии стало пaническим.

Это объяснение представляется простым плеоназмом. В воцарившейся с объявлением войны панике наряду с социал-демократией действовали и действуют ведь и другие силы: правительства, дипломаты, генеральные штабы, банки, буржуазные партии, буржуазная пресса. Все эти силы в хаосе мобилизации и войны проводят свою политику, которая вытекает из их интересов и опирается на всю их подготовительную работу. «Frankfurter Zeitung» пишет, что мы присутствуем при самом величественном и прекрасном (!!) зрелище, какое.когда-либо видел мир. Для них это действительно высший подъем, какого современное общество может достигнуть под их политической гегемонией. Для них национальная паника является спасительным психологическим цементом, который скрепляет с ними всю массу нации. В войне и через войну монархии, парламенты, капиталистическая солдатчина и буржуазная пресса проходят свою историческую кульминацию. И вот в этом-то движении, враждебном нам в самых основах нашей исторической миссии, международная социал-демократия растворяется почти бесследно. Данное Мартыновым объяснение этого явления может получить известный смысл, если пойти дальше и сказать: какой огромный перевес дает буржуазии тот факт, что она является политически-господствующим классом, — опираясь на свой государственный аппарат, она заставляет служить себе ту самую национальную панику, безвольным пленником которой оказывается пролетариат. Но это соображение, верное само по себе, не разрешает того вопроса, который именно и требует разрешения: куда же девалась полувековая работа международного социализма.

Выше я говорил много и подробно* о том, какие именно условия предшествующей эпохи нашли свое трагическое выражение в той преступной роли, какую сыграл Интернационал с открытием войны. Здесь мне приходится записать лишь некоторые дополнительные соображения.

* Вошло в главу «Война и Интернационал». — Л.Т.

Социал-демократическая работа в парламентах, муниципалитетах, в правлениях профессиональных союзов и кооперативов создала огромные кадры рабочей бюрократии. Руководящие верхи этой бюрократии находились в постоянном деловом общении с руководящими представителями буржуазного общества. Сколь непримиримый (в формальном смысле) характер ни носила оппозиционная тактика социал-демократии, постоянное сотрудничество с буржуазными политиками — в течение лет и десятилетий — в замкнутой «деловой» атмосфере парламентов, муниципалитетов, бесчисленных комиссий, примирительных камер и пр. и пр. не могло не отражаться на сознании представителей рабочего класса, суживая, специализируя, ограничивая их кругозор, делая их восприимчивыми к непосредственным буржуазным внушениям. Влияние буржуазного общественного мнения тем победоноснее, чем могущественнее национальный парламентаризм, чем богаче исторические традиции и политический опыт национальной буржуазии. В искусстве деморализовать и подчинять своим интересам представителей рабочего класса английская буржуазия не знает себе равных. За ней следует французская. Политические чары немецкой буржуазии несравненно ниже сортом. Этим в значительной мере и объясняется могущественный рост немецкой социал-демократии. Но зато колоссальные цифры германского капитализма и милитаризма, изо дня в день преподносимые в печати, в парламенте и его комиссиях, не могли не импонировать социал-демократической бюрократии, не могли не пригибать ее воображения, и таким путем, т.е. при сохранении ее формальной независимости, делать ее восприимчивой к влияниям, идущим сверху.

Глубоким коррективом являлось настроение рабочей массы. Тот, в известных пределах неизбежный, из существа самих отношений вытекающий парламентарный оппортунизм, методы которого занимают такое большое место в головах социал-демократических депутатов, газетчиков, бюрократов, совершенно ничего не говорит сердцу массы: она откликается только на голос классовой непримиримости. Средний социал-демократический парламентарий ведет в известном смысле двойственное существование: в комиссии парламента он говорит совсем другим языком, чем на рабочем собрании. Но эта-то двойственность и спасает его от окончательного обезличения в буржуазном парламентаризме.

Что же сделала мобилизация?

Она, с одной стороны, удесятерила давление буржуазного общественного мнения на верхи социал-демократии, с другой — лишила ее спасительного контроля организованных масс. Немецкие рабочие выросли и воспитались на организации и дисциплине. Бесконтрольное творчество инициативного меньшинства — тактика, которой одно время пытались щеголять французские синдикалисты—совершенно чуждо воспитанию и духу германского пролетариата. Разумеется, он имеет и все недостатки своих достоинств: вне правильно действующих организаций он способен развить слишком малую силу сопротивления внешнему давлению. Военная мобилизация механически и притом одним ударом вырвала рабочих из производственных и организационных клеток: из мастерских, профессиональных союзов, политических организаций и пр., и, перетасовав, включила их в новые, огнем и железом спаянные клетки полков, бригад, дивизий и корпусов.

Масса оказалась политически-парализованной, изолированное от нее представительство — под могущественным напором национального общественного мнения. Воспитание, вынесенное социал-демократией из предшествующей эпохи, не давало ей ни действительно интернационального кругозора, ни революционного закала. Только сочетание всех этих условий и объясняет, почему «паника» вовлекла в водоворот беснующегося национализма социалистический Интернационал — почти без сопротивления и отпора.


 

1 сентября.

Некий Рейнгольд Гюнтер, доктор философии, швейцарский полковник, книга которого «Heerwesen und Kriegsführung» случайно попала мне в руки, рассматривает, между прочим, моральные условия войны, т.е. влияние общественного мнения и пр. Особенно пагубным считает Гюнтер писания оппозиционных журналистов, сеющих недоверие к военным и гражданским властям. Посему почтенный доктор философии рекомендует всех такого рода скрибентов поселять на время войны в какой-либо надежной крепости, где они могли бы предаваться внутреннему созерцанию (der inneren Beschaulichkeit). Швейцарский полковник прусского образа мыслей (вообще швейцарские полковники, как и нынешний швейцарский генерал Вилли, в большинстве своем фабрятся под пруссаков) мог, в сущности, предложить, чтоб всех оппозиционных скрибентов выселяли в нейтральную Швейцарию. Здесь тоже приходится предаваться внутреннему созерцанию, и совершенно невыносимая форма дневника является сейчас единственным способом закрепления плодов этого внутреннего созерцания. И все . острее встает вопрос: что же дальше?… Можно во всяком случае не сомневаться, что простой, но действительный рецепт «доктора» Гюнтера найдет в нашу эпоху «освободительной» войны широкое применение. Война плохо мирится с вольностями скрибентов.

* * *

Вот уже несколько дней, как не существует Бельгии. В Брюсселе я был 20 июля на «объединительной» конференции российской социал-демократии, ровным счетом за две недели до начала общеевропейской войны. Бельгийское политическое небо казалось тогда совершенно безоблачным. Я жил в маленьком отеле под историческим именем Ватерлоо. Но ничто, кроме имени, не напоминало не только в отеле, но и во всем Брюсселе о мировой истории. Было жарко и тихо. На конференции (16—19 июля), заседавшей в Maison du Peuple, председательствовал Вандервельде, иногда Гюисманс; и Вандервельде был тогда бесконечно далек от мысли, что ему придется через несколько дней стать — не просто министром (эта мысль отнюдь не была ему чужда), а министром национальной обороны. На одном заседании конференции Вандервельде, в качестве примера тактических разногласий, сказал, указывая поочередно рукою на двух своих сочленов по президиуму: «Возьмите нас, — по вопросу об участии в буржуазном правительстве „ мы держимся различных мнений: Анзеле — за, Гюисманс — против,, я же говорю, что это зависит от обстоятельств». И вот наступили «обстоятельства», когда Вандервельде высказался «за» — и сейчас, вместе с бельгийским двором, отсиживается в Антверпене от мировых событий; все тактические оттенки утонули в патриотизме.

В июле Бельгия праздновала какой-то юбилей, — кажется, столетие независимости. Я наблюдал, стоя у отеля Ватерлоо, клерикальную процессию. Казалось, ей не будет конца. Попы с длинными носами, толстыми подбородками и грубо-чувственными лицами, в нелепых белых накидках с кружевами, напоминающих женские кофты. Потные музыканты в цилиндрах. Группы молящихся мужчин с четками, — лица тупые и жалкие. Хоругвеносцы, снова музыканты, хор мальчиков в красном, попы, статуи Христа, хор девочек. Статуя Богородицы в бархате и парче, большая безвкусная кукла, и от нее во все стороны ленты, за которые держатся запуганные девочки из какого-либо клерикального «воспитательного» вертепа. Взрослые девушки в белом волокут перед собой на тяжелых древках хоругви. Мальчики несут большую корзину с конфетти и рассыпают по дороге цветные бумажки. Балдахин и под ним, очевидно, епископ, — кое-кто на тротуаре становится на колени. В общем, отвратительное сочетание глупости, чувственности и бесстыдства.

Как неравномерно совершается поступательное движение человечества и какой чудовищный обоз тьмы и варварства приходится тащить за собой авангарду. Глядя на эту благочестиво-балаганную процессию, кто бы сказал, что мы живем после Дарвина и Маркса?…

* * *

Сегодня четвертое по счету собрание русской социал-демократической публики в Цюрихе. Я не ходил вчера и не пойду сегодня: прения быстро исчерпали себя и, кроме повторений, ничего дать не могут. Во всяком случае, окончательно подтвердился факт, бросившийся в глаза еще в начале августа: несомненный рост национализма и патриотизма в российской социал-демократической среде. Это — патриотизм стыдящийся, уклончивый и лживый: ведь новоявленные патриоты пока-что состоят еще как-никак в эмигрантах романовско-распутинской державы. Поэтому свой патриотизм они укрывают, с одной стороны, за сочувствием к «демократической» Франции, с другой — за возмущением низостью германской социал-демократии. Декларация фракции рейхстага дает им дешевую возможность, под предлогом фальшивого радикализма, ругать немцев вообще, а под флагом сочувствия Франции они трусливо проводят тенденцию франко-русского альянса. Это пакостное настроение наблюдается во всех фракциях, и на наших собраниях фракционные подразделения фактически стерлись; на их место ярко выдвинулся водораздел между националистами и интернационалистами.