Во французском вагоне.

(Разговоры и размышления).

«Новый Мир», 1 февраля 1917

…На рассвете, после мучительной ночи, мы прибыли в Лион. Там картина человеческого потопа: войска всех родов оружия и всех цветов кожи. Группа солдат, составив ружья в козлы и совершенно раздевшись до пояса, моется под краном на перроне. Лионский вокзал никогда не видал таких сцен: это нравы траншей. Но то, что мы застали позже в Дижоне, совершенно не поддается описанию: человеческое наводнение достигло высшей своей точки. Шагая через колени, ноги и руки, я протиснулся через вагонную дверь, решив во что бы то ни стало пробраться до буфета. Подхваченный каким-то попутным течением, я скоро оказался в подземном коридоре, ведущем к вокзальному зданию. Ну тут каждый кубический сантиметр пространства был уже занят человеческим телом, и вся эта потная, сопящая и кричащая масса уплотнялась под давлением с обеих сторон. Но и для того, чтобы вернуться в вагон понадобились почти героические усилия…

Теперь в купе прибавился новый человек: низкорослый, крепкий брюнет с высоким лбом и умными спокойными глазами, чуть покрытыми плёнкой усталости. На рукаве потёртой бархатной куртки видны нашивки капрала. Он не вынимал изо рта трубки, внимательно приглядывался ко всем, слушал разговоры, как человек, привыкший все отмечать, но сам молчал. Его спросили, где он был в последнее время.

— С февраля, под Верденом, а с июня на Сомме…, ответил он после небольшой паузы, точно сомневался, отвечать ли.

— Значит у вас было немало свиданий с бошами? — спросил не то покровительственно, не то заискивающе колониальный сержант, профессиональный солдат, ещё не видавший траншей. Капрал с трубкой ничего не ответил.

— А что они там делают на Сомме… боши? — спросила благочестивая дама.

— Немцы? — поправил её капрал… — они делают то же, что и мы…

Он поднялся, пробился в коридор и стал у окна…

— Этот человек кое-чего насмотрелся под Верденом и на Сомме, — сказал вполголоса один из матросов. И в купе на несколько минут воцарилось молчание.

Я вышел из купе вслед за капралом, которые заинтересовал меня.

— Разговоры утомляют вас?

— Нет, наоборот, у меня есть даже потребность разговаривать, но я не выношу тона этих профессиональных сержантов и дам, питающихся нашей патриотической печатью.

Мы познакомились. Он оказался бывшим рабочим-углекопом, последние годы занимал видное место в синдикальном движении, и его имя не раз встречалось в отчетах национальных и интернациональных съездов профессиональных организаций. Он говорил с той спокойной уверенностью честных и умных наблюдателей, которая покоряет с двух слов.

… Сейчас в траншеях главным образом крестьяне, мелкие служащие и рабочие. Адвокаты, журналисты, предприниматели естественно вышли в офицеры, многие устроились в организации тыла, или в военной промышленности. Значительная часть рабочих тоже занята в промышленности. В траншеях поэтому больше всего крестьян, и они видят это…

… В моем полку большинство, впрочем, состоит из углекопов. Мы, шахтёры, переносим траншейную жизнь легче других. Профессия приучила нас оставаться месяцы и годы под землёй в условиях, очень близких к траншейным. Обращаться с взрывчатыми веществами и закладывать мины нам приходилось не раз. Что такое удушливые газы мы знали гораздо раньше, чем их мобилизовала химия войны. Шахтёр — фаталист, он привык к мысли, что смерти или увечье могут каждую минуту свалиться на него, и это сознание не мешает ему методически работать. Такие же опасности и невзгоды окружают его в окопах, только в сгущенном виде. Другое дело — крестьянин: он хоть и привыкший к земле, но сверху ему нужен открытый горизонт, и в траншее его одолевает кафирь (хандра)…

Бывают однако дни и часы, которые одинаково невыносимы для углекопов и крестьян, для солдат и офицеров — это время артиллерийской подготовки. То, что понималось под этим именем в начале войны не идёт ни в какое сравнение с тем, что происходит сейчас. Тогда приходилось иметь дело, и на нашей и на немецкой стороне, преимущественно с орудиями одного типа. В самом артиллерийском грохоте была однородность, которая легче допускала нервное приспособление. Наконец, количественно артиллерия возросла за время войны в фантастических размерах. Ужаснее всего непрерывность стрельбы из сотен пастей разного калибра. Каждый звук страшен по-своему, и все они, без темпа и ритма, сливаются в неописуемый и невыносимый грохот, который таит в себе всегда новые неожиданности, и от которого никуда нельзя уйти… Час-два такой музыки доводят вас до состояния близкого к безумию…

Потом капрал переводит разговор на французское рабочее движение. Он называет имена. Дает спокойные и меткие характеристики, говорит о своих разочарования в целом ряде людей и о своих надеждах. Так мы проводим у окна больше часа, потом возвращаемся в купе.

— О, варвары! — говорит дама, вычитав что-то в своей газете.

— Вы здесь всё ещё повторяете это слово, — говорит ей в упор капрал. — Мы же там научились относиться с презрением к газетам, которые пустили его в оборот… В прошлом году осенью, мы заняли немецкую траншею и нашли несколько пленных, в том числе одного офицера. Я провожал его во вторую линию. Там сейчас же собрались повара, циклисты, вообще те, кто в безопасности на фронте, глядеть на пленных. Солдат первой линии относится к пленникам спокойно, во второй и третьей линии — встречается уже нередко назойливость и грубость.
Поймав на себе несколько вызывающих взглядов, уловив несколько замечаний, офицер выпрямился и сказал по французски: «Мы такие же солдаты, как и вы». И помню, какое большое впечатление произвели на меня тогда эти простые слова, сказанные со спокойным достоинством — «Солдаты как и вы!»

И ещё прибавлю, что у этих людей, которых журналисты заседающие в хорошо освещенных окнах своих редакций, называют варварами, нам приходится многому учиться… Так например, их траншеи и до сих пор ещё лучше наших, это нам известно так же хорошо, как и им, потому что от раза раз приходится захватывать траншеи друг у друга. Мы, например, до сих пор спим на земле, покрывая её соломой, которая смешивается со всякими отбросами. От этого заводятся мыши и крысы. Немецкие же солдаты устраивают у себя деревянные нары на высоте полуметра от земли и выше, места у них всегда обозначены номерами. Это как будто мелочь, но люди которые в течение двух лет упорно борются с принижающим действием траншейных условий и не хотят спать на земле, покрытой вшивой соломой, уже этим одним показывают, что они не варвары…


 

«Новый Мир», 2 февраля 1917

II

Французы, англичане, индусы, негры, австралийцы — никогда еще Франция не видала такого столпотворения. Все пять частей света развернулись перед нами на пути между Марселем и Парижем. Это перемещение и взаимопроникновение человеческих масс является, может быть, одним из самых важных фактов всей войны. Было немало сказано — а самое главное еще будет сказано — насчет того, что эта война возвращает нас различными путями к культуре давно отошедших эпох. Но в тоже время она разрушает наиболее могущественные материальные и духовные связи наши с средневековьем.

Общество человеческое развивается негармонично во всех смыслах. Оно не только разбито на антагонистические классы, вырастающие из одной и той же исторической основы, но и заключает в себе рядом разные экономические и культурные формации, которые по типу своим отделены друг от друга веками. В России мы имеем в одной плоскости все этапы человеческой культуры от варварски кочевого быта и до новейших форм промышленной жизни. Если в других странах контрасты не так кричащи и наглядны, то они всё же в высшей степени глубоки. Крестьянское хозяйство всего непосредственной зависимостью человека от земли всего ещё занимает много места в общественной жизни. Наряду с ним стоят бесчисленные промежуточные создания в ремесле и торговле. Если за единицу измерения принять ту ценность, которую производит в месяц или в год рабочий, крестьянин, ремесленник, то нетрудно убедиться, что во всех передовых странах промышленный пролетариат давно уже стал решающей хозяйственной силой. Но бытовое, духовное, политическое значение старых общественных групп — крестьянства и мелкой буржуазии — несравненно больше, чем их нынешняя хозяйственная роль.

В хозяйственно переживших себя группах лишь крепче и ярче выражена связь наша с прошлым и с его главными чертами: прикрепленностью к месту, ограниченностью горизонта, недоверием и враждебностью ко всему новому, неиспробованному, чужеземному… Но та же связь, как косная сила, живёт в сознании самых передовых общественных групп, рабочих-социалистов, образуя нередко неразъедённую критикой подоплеку его. Правда, современная промышленность стала мировой. Ну это превращение захватило непосредственно в гораздо большей мере круговорот вещей, чем — людей. Товары стали гражданами мира, а люди, которые их создавали, оставались приросшими не только к национальной, но и к провинциальной скорлупе… И если война выросла из новейших империалистических противоречий, то те массовые психологические явления (патриотизм, национализм), какие возникли непосредственно на её основе, вызваны тяжеловесными материальными и духовными связями масс с средневековьем. Вот эти-то традиционные связи война и разрушает своими варварскими приёмами.

Поразительно в своём роде, что война во всех странах наиболее поражает именно те слои, которые хозяйственными корнями своими сидят в прошлой жизни: крестьянство, ремесленно-торговое мещанство и вообще мелкий люд. Совершенно очевидно, прежде всего, что именно эти слои скорее всего экономически разоряются от войны. Но и просто физически они в большем, чем другие, числе сходит со сцены. Многочисленные кадры пролетариата и профессиональной интеллигенции мобилизуются военной промышленностью и таким образом выводятся из линии огня. Крестьяне, мелкая буржуазия неквалифицированные рабочие составляют главную массу пехоты.

Но война не только истребляет старые общественные слои, она по своему и перевоспитывает их. Прежде всего разбивается оседлость — и как факт и как психологический склад. Никогда ещё такое количество людей не вырывалось из привычных условий существования. Крестьяне, не покидавшая села, ремесленники, которые никогда не были в Париже и для которых путешествие в главный город департамента уже составлял событие, перевидали за время войны столько городов, людей и событий, сколько они сами и их отцы не видали в течение ряда десятилетий. Все старые мерки: семейные, домашние, провинциальные, профессиональные оказываются совершенно непригодными для размаха событий.

Сейчас, в грохоте войны, который одновременно и пробуждает и оглушает, эти духовные преобразования не так заметны. Но завтра они обнаружатся с полной силой. Южный винодел, который в течение двух лет сражался бок-о-бок с англичанами, индусами, неграми, потом русскими, брал немецкие траншеи, наблюдал пленных, сопоставлял, вынужден был оценивать качество русского административного аппарата и шансы греческого и румынского вмешательства — этот винодел выйдет из войны совсем не тем человеком, каким вошёл в неё — если он, разумеется, выйдет из неё… Ещё в большей мере это относится к городскому рабочему, как психически более подвижному и восприимчивому типу. Несмотря на колоссальный взрыв национальных страстей (лампа тоже ярко вспыхивает, прежде чем потухнуть) эта война в конечном счёте поднимет на небывалую раньше высоту чувство «универсальности», сознание неразрывной связи судьбы отдельного человека с судьбой всего человечества. Выйдя из окопов и очнувшись от пламени, грохота и дыма, человек не вернётся в прежнюю духовную скорлупу. Никогда! Он уже не будет считать «миром» собрание своих односельчан. Он станет подводить итоги, искать новых, более широких критериев, и прежде всего он освободится от многих традиционных фетишей. Он получит небывалый вкус к критике, и что не менее важно — к дерзанию. Может быть впервые он станет по настоящему тем, чем видел его Аристотель: политическим животным.

Если главной психической чертой считать слепую традицию, а дух новой эпохи искать в стремлении внести всюду разум: в технику производства, в политику, в экономические отношения, то можно с полным правом сказать, что испытания и опыт войны должен придать совершенно новый размах тому процессу всестороннего социального обновления, который так лениво, с остановками и попятными движениями совершался в течение прошлого столетия. А это значит, что мы вступаем в эпоху великих потрясений.

Н. Троцкий