Царизм на республиканской почве.

К статье тесно по смыслу прилегает «Открытое письмо Жюлю Гэду» от 11 октября 1916 г. Для издания сборника «Война и революция» в 1922 году Лев Троцкий объяснил следующими словами печатание этой статьи: — /И-R/

Эта статья, хотя и написана в Нью-Йорке для американского читателя, печатается нами в настоящем отделе, так как завершает историю «Нашего Слова». — Л.Т. 1922 г.

I.

Война уравняла внутренний режим всех европейских государств. Каждая страна рассматривается, как большая кладовая служащая для потребностей фронта: столько-то миллионов тонн хлеба, столько-то человеческого мяса, столько-то свинины. Свинья, как известно, не поддается военной дисциплине и не склонна, к национальному самоотвержению: ее приходится в военное время содержать на том же режиме, как и в мирное. Иное дело человек: ему говорят, что он — царь природы и что высшие интересы требуют его заклания на алтаре капиталистического божества, которое называется отечеством; после этого его опускают в грязную зловонную яму (на военном языке она называется траншеей), и царь природы покрывается там вшами и собственными отбросами. Когда наступает его очередь, в яме вырывают другую яму и туда закапывают свежий труп.

В прошлые эпохи человек путем усилий мысли и борьбы выработал политические нормы и учреждения, обеспечивающие в известных пределах, публичные права и личную неприкосновенность. Но эти нормы и права совершенно неприменимы к кладовой, поставляющей человеческое и иное мясо для великой «освободительной» бойни. Республиканское государство, как Франция говорит солдату: «Ты призван теперь защищать наследие твоих отцов, завоевания великой революции, республику и демократию а для того, чтобы ты мог это выполнить с наибольшим успехом необходимо отменить личные гарантии и свободы, т.-е. стереть с лица земли демократическое наследие отцов».

Первым и основным шагом на этом пути является введение военной цензуры. Ее официальное назначение — препятствовать разглашению военных и дипломатических тайн. Но она сразу же становится орудием правящих клик и служит для ограждения их спокойствия. Помню, на Балканском полуострове — в Белграде и в Софии — одетые в военные мундиры молодые бездельники вырезывали ножницами из корреспонденции и статей неприятные им политические сообщения и теоретические суждения под тем предлогом, что они могут повредить «войне цивилизации против варварства»: так тогда называлась война балканских союзников против Турции. Объясняли тогда ту легкость, с какою правительственно-военные клики расправлялись с элементарными публичными и личными правами, социальной отсталостью балканских стран, где парламентаризм опирается на крестьянский фундамент. «Нет, — говорили себе многие, — в Европе господам правителям не так-то легко было бы положить ноги на стол, хотя бы на этих ногах и были военные ботфорты». Мы жестоко ошиблись. И со стороны официальной лжи, и со стороны патентованной патриотической глупости, и со стороны внутреннего политического режима европейская война ничем не отличается от балканской, кроме своих гигантских размеров. И так как война во всех областях — экономической, политической и культурной — означает возврат к эпохе варварства, нет ничего удивительного в том, что духовное руководство перешло в руки царизма.

История русской интернациональной газеты «Наше Слово» в Париже дает незаменимые подробности для характеристики нынешнего режима республики и ее политических нравов. Кое-что из этой истории я и хочу здесь рассказать, ибо есть факты, которые содержательнее всяких рассуждений.

С первым острым пароксизмом цензуры мы столкнулись в эпоху русских успехов в Галиции: дело дошло до того, что у нас целиком вычеркнули некролог графу Витте и даже самое название статьи, состоявшее всего из пяти букв: Витте. Я отправился объясняться в цензуру. Нужно сказать, что в ту пору цензора еще слегка конфузились своей работы.

— Я здесь, собственно, не при чем, — сказал мне офицер «заведовавший» нашей газетой, — все инструкции относительно вашего издания исходят из министерства иностранных дел. Не хотите ли поговорить с одним из наших дипломатов? Через полчаса в помещение военного министерства явился седовласый дипломатический джентльмен безукоризненного вида: известно, что безукоризненный вид составляет столь же необходимую принадлежность дипломатов, как и шулеров.

— Не можете ли вы мне объяснить, почему вы вычеркнули статью, посвященную русскому бюрократу, отставному и притом мертвому, и какое именно отношение имеет эта мера к военным операциям? — Знаете ли, такие статьи им неприятны, — сказал дипломат, неопределенно кивая головою очевидно в ту сторону, где помещается русское посольство.

— Но мы именно для того и пишем, чтобы им было неприятно…

Дипломат снисходительно улыбнулся этому ответу, как милой шутке.

— Мы находимся в войне… Мы зависим от наших союзников.

— Вы хотите сказать, что внутренний режим Франции стоит под контролем царской дипломатии? Не ошиблись ли в таком случае ваши предки, отрубая голову Людовику Капету?

— О, вы преувеличиваете. И притом, не забывайте, пожалуйста: мы находимся в войне.

Этот классический ответ я слышал сотни раз. Когда депутации отправлялись к социалистическим министрам и депутатам с жалобами по поводу цензурных бесчинств, полицейских репрессий или расстрела русских волонтеров, те разводили руками как мой дипломат, и отвечали: «мы — в войне». Эта формула объясняла и оправдывала все.

Нужно сказать, однако — и приведенный выше разговор является отчасти свидетельством тому, — что в течение первого года войны можно было еще наблюдать в среде правящей Франции последние вспышки республиканского стыда. Русское посольство помогло республиканцам радикально освободиться от этого стеснительного чувства — особенно по отношению к политическим изгнанникам. Оно распространило слухи, что русские эмигранты сплошь евреи — германофилы, работающие в интересах Вильгельма II. Не только правительство, но и социал-патриотические депутаты оказались как нельзя более восприимчивы к таким слухам. Когда почва оказалась надлежащим образом подготовлена русское посольство организовало во Франции провокационное покушение, которое и послужило непосредственным оправданием закрытия «Нашего Слова» и моего изгнания из Франции.

«Новый Мир», 10 февраля 1917 г.


II.

Издалека, из Нью-Йорка, интернационализм и социал-патриотизм могут представляться двумя «оттенками» в социализме. Но там, на раскаленной почве Европы, это два смертельных врага.

Социал-патриотизм означает примирение социализма с государственной властью, которая руководит так называемой «национальной обороной». Но государственная власть это ведь не какой-нибудь отвлеченный принцип, а весьма материальная организация — это Пуанкаре, Бриан, полиция, тюрьмы, сыщики и агенты-провокаторы. Приходится либо принимать все это, либо отвергать. Социал-патриоты принимают.

Когда социалистка Луиза Сомоно выступила со своей открытой агитацией против войны, министерство после некоторого колебания решило арестовать ее. Это решение было принято при участии Гэда и Самба, и когда одна близкая к Гэду особа явилась к нему хлопотать за Сомоно, социалистический министр взял злополучную просительницу за плечи и… вытолкал ее за дверь.

Этот маленький эпизодик характеризует социалистический министериализм лучше всяких принципиальных рассуждений.

Совершенно естественно, если полицейские репрессии против интернационалистов направились прежде всего против русских эмигрантов: это линия наименьшего сопротивления. И путь французской полиции расчищали в этом направлении русские социал-патриоты, сами в большинстве своем эмигранты. В «Призыве» еженедельной парижской газете, руководимой Плехановым, печаталось из номера в номер, что «Наше Слово» радуется немецким победам, отстаивает интересы пангерманизма и по существу является органом российских дезертиров и германского штаба.

Русскому посольству в Париже оставалось только доводить эти доносы до сведения французских властей. Оно делало это всеми доступными ему способами. Во французской газете «Непримиримый» в отделе объявлений печаталась заметка: «Что это за газета «Наше Слово», которая подрывает французские финансы своей злостной критикой наших военных займов?» За напечатание этого объявления, вдохновленного статьями «Призыва», платило несомненно русское посольство: В министерстве иностранных дел ежедневно получались из русского посольства статьи «Нашего Слова» во французском переводе.

Но главное затруднение при всех этих обвинениях в германофильстве состояло в том, что «Наше Слово» было подцензурной газетой: выходило, что французский офицер, ежедневно упражнявший на наших статьях свою патриотическую бдительность являлся соучастником Гинденбурга. Русское посольство звонило во французское министерство иностранных дел, министерство звонило к цензору, а м-сье Шаль, наш цензор, трепеща всеми конечностями, неизменно отвечал: «Я и так стараюсь изо всех сил». И газета продолжала существовать, хотя и выходила нередко в виде белых листов бумаги. Но в сентябре прошлого (1916) года газету задушили, а мне в префектуре предъявили декрет о высылке из пределов Франции.

Что послужило непосредственным мотивом для этих-мер? Французские власти нам не сказали на этот счет ни слова, и только постепенно раскрылось, что ближайшей причиной послужила грандиозная провокация, организованная во Франции русскими властями.

Когда депутат Жан Лонге по собственной инициативе явился к Бриану с протестом по поводу моей высылки, французский министр-президент ответил ему: «А вы знаете ли, что «Наше Слово» нашли в Марселе у русских солдат, которые убили своего полковника?» — Лонге этого не ожидал. Он знал о «циммервальдском» направлении газеты и о моей работе в среде французских интернационалистов, но убийство полковника застигло почтенного патриота врасплох. Лонге обратился за справками к французским циммервальдцам, те в свою очередь — ко мне, но я знал об убийстве в Марселе не больше, чем они.

В дело вмешались корреспонденты русской буржуазной прессы все сплошь патриоты 96-й пробы, стало быть, принципиальные противники «Нашего Слова», и выяснили все обстоятельства марсельской истории. Она по полному праву заслуживает самой широкой огласки.

С того времени, как во Францию стали доставляться отряды русских солдат — французы называют эти отряды «символическими» в виду их крайней малочисленности, — русское посольство в Париже поставило на ноги все шпионские силы, какие оказались под рукой. Официально многие из этих господ носят название переводчиков, и даже русские офицеры жаловались нередко журналистам на то, что от этих «переводчиков» нет житья.

С каким титулом был прикомандирован к русским войскам во Франции некий Вининг, я не знаю, во всяком случае не переводчиком, так как он не знает французского языка. Но факт таков, что он был прислан русским консулом в Лондоне к русскому консулу в Париже с письмом следующего содержания:

«Податель сего, г. Вининг, был раньше замешан в политические (т.-е. революционные) дела. Но он успел совершенно реабилитироваться в наших глазах. Помогите ему устроиться при русских войсках во Франции. Он знает X».

Отправляясь на место своего служения — для провокации среди царских солдат, присланных умирать за республику — Вининг сделал попытку скомпрометировать попутно корреспондентов либеральной прессы. Он посетил, между прочим, корреспондента московского «Русского Слова», г. Вернера, журналиста очень далекого от революционных замыслов, и с неуклюжей таинственностью заурядного шпика посвятил его в свой план: вступить в русские войска для «революционной пропаганды». Не встречая большого сочувствия, Вининг решил щегольнуть своими связями в официальном мире и извлек из кармана рекомендательное письмо лондонского консула, написанное на французском языке — болван не понимал, что письмо выдаст его с головою.

Отъехав от журналистов ни с чем, Вининг направился в Тулон где имел большой успех среди русских матросов, которым труднее было распознать его полицейскую рожу. «Почва для нашей работы здесь очень благоприятная, пришлите мне революционных книг и газет», писал Вининг из Тулона русским журналистам, от которых, однако, не получал ответа. В Тулоне действительно вспыхнуло революционное движение на русском крейсере «Аскольд» и было подавлено с многочисленными жертвами. После этого Вининг счел своевременным перенести свою деятельность из Тулона в Марсель. Почва и там оказалась как нельзя, более «благодарной»: русские солдаты остаются во Франции под «отечественным» режимом и подвергаются систематической порке розгами, — немудрено, если они оказываются очень восприимчивыми и к революционной пропаганде, и к полицейской провокации. В Марселе действительно вспыхнуло брожение среди русских войск, которое кончилось тем, что группа солдат камнями убила полковника Краузе во дворе казармы. При аресте у каждого из замешанных в дело солдат неизменно находили номер «Нашего Слова».

Когда русские журналисты прибыли в Марсель, чтобы разузнать, что там произошло, некоторые из русских офицеров обратились к ним с вопросом:

— Не имеете ли вы отношения к «Нашему Слову»?

— Никакого. А что?

— Да дело в том, что здесь некий Вининг раздает эту газету направо и налево — и тому, кто хочет, и тому, кто не хочет.

Таким образом Вининг сперва «обрабатывал почву», т.е. провоцировал русских солдат, доведенных до крайней степени напряжения режимом порки и перспективой близкой гибели за чужую им Францию, а в тот момент, когда брожение выливалось наружу, Вининг рассовывал направо и налево «Наше Слово».

В своем «Открытом письме» Жюлю Гэду я высказал, в виде предположения, ту мысль, что «Наше Слово» могло быть роздано солдатам в нужную минуту агентом-провокатором. Это предположение получило затем более яркое подтверждение, чем я мог надеяться.

Незачем говорить, что Вининг не дошел до своей тактики собственным умом: он получил поручение от русских консулов в Лондоне и Париже. Нетрудно также понять цель этой политики: царским дипломатическим агентам нужно было доказать правительству Пуанкаре-Бриана, что если Франция хочет иметь для своей защиты русских солдат, она должна немедленно расправиться с гнездом русских революционеров. При этом пришлось правда, пожертвовать одним русским полковником… Но это уже относится к необходимым издержкам предприятия. Во всяком случае желательный результат был достигнут: колебавшееся до сих пор французское правительство закрыло «Наше Слово», а министр внутренних дел, Мальви, один из шефов радикальной партии, подписал, наконец, давно уже заготовленный префектом полиции декрет о высылке меня из Франции.

Благодаря государственной предусмотрительности Вининга и его хозяев Бриан оказался вооружен несокрушимым аргументом против всякого вмешательства из парламентской среды. Социалистическим депутатам, Лонге и Муте, председателю парламентской комиссии иностранных дел Лейгу, бывшему министру иностранных дел, и другим, Бриан отвечал одним и тем же вопросом: «А вы знали ли, что «Наше Слово» найдено у тех солдат, которые убили своего полковника?» Это действовало магически, несмотря на то, Что «Наше Слово» было ведь легальной подцензурной газетой и свободно продавалось во всех киосках.

Но скоро в парламентских кругах стали известны марсельские операции Вининга. Кое-кто из левых депутатов был смущен.

Министр народного просвещения, известный физик Пенлеве воскликнул, когда ему изложили закулисную сторону дела: «Это позор… этого нельзя так оставить…» Однако же, никто — ни депутаты, ни журналисты — не решились предать эти факты огласке. Было бы «непатриотично» показывать человечеству «освободителя» Вининга в его натуральном виде.

Возможно, впрочем, что в последнем, тайном заседании французского парламента кто-нибудь из депутатов говорил о моей высылке и о марсельской провокации. Но об этом у меня сведений нет. Во время тайного заседания парламента я сидел уже в мадридской тюрьме, куда меня посадила полиция Альфонса XIII по инструкциям, полученным ею от полиции Николая II и г. Пуанкаре.

«Новый Мир», 12 февраля 1917 г.